Выпуск 44

Русско-польские отношения

Поездка в Москву

Агнешка Осецкая

ОНА: Ты была в Москве?

Я: Несколько раз. Сначала был Фестиваль молодёжи в 1957 году. Большой съезд! Люди рассматривали друг друга как обезьян. Они нас, мы – их. Oдни для других были огромным таинственным зоопарком. Я написала об этом сразу же в парижской «Культуре», рассказывала Анджею Дравичу, ему это нужно было для книжки, поэтому повторяюсь как шарманка. Второй приезд, – это было значительно позднее, в 1969 году. Поехала на репетиции своей новой пьески “Apetyt na czereśnie”[1]. Переводили Зина Шаталова (прозу) и Булат Окуджава (песни). На премьеру пришли толпы, все меня обнимали, снег искрился как бриллиант, я флиртовала, плавала в бассейне, пила, ходила гордая как павлин. Марыся Квятковская – моя сокурсница по лодзкой школе – сняла фильм об этих нескольких наших коротких сумасшедших днях. […] Интересной была третья поездка, в 1972 году, это целая история, хотя в целом... она раздражает.

ОНА: Попробуй рассказать.

Я: В то время я была беременна, и вся поездка, в отличие от моего живота, была чем-то не настоящим. С самого начала все было поставлено с ног на голову. Я вообразила себе, что напишу поэтический монтаж, такую «песню-игру», если хочешь, сценическое переплетение песен Окуджавы с моими... Может быть, я хотела пойти по следам моих «Яблонь»[2], но дело в том, что в «Яблонях» была какая-то движущая сила, даже вроде то-то историографическое. Ну и юмор, и грация, за которую я благодарна режиссуре Янка Бичицкого и идеям молодых актёров. А эта новая композиция была слабая, мрачная, – никакая. Что-то «через силу» в этом было. Может быть… Название, как это у меня часто бывает, фруктово-ягодное: “Na brzozowej korze” («На коре березы»).

ОНА: Окуджава ни в чём тебе не помог, не вылил ушат холодной воды тебе на голову?

Я: Он тогда вообще этим не интересовался, жил другими делами. Сидел в квартире, как под домашним арестом, писал стихи, изучал историю царской семьи... у него на стене была нарисована целая карта, целое генеалогическое дерево русских царей.. размышлял об истории России... говорил: «Когда-то русские были красивыми, зеленоглазыми людьми... А потом начался ордынский потоп...». Ну, так он писал в «стол», учил сына писать, беспокоился, что Оля не работает, не может работать, натирал в квартире полы, рисовал почтовые открытки с заходом солнца...У него было много свободного времени, ему тогда было запрещено печататься.

ОНА: А ты?

Я: А я решила в одиночку этот запрет «нарушить», cесть в самолёт, добраться до Фурцевой, она тогда была министром культуры, похоже, ей понравились мои «Яблони», значит, дойти до нее, надоедать ей, скандалить, довести до «восстановления»Булата и в результате поставить «Березовую кору» сначала в « Современнике», а потом и у нас.

ОНА: Звучит убедительно.
Я: Может быть, и так. Только где-то внутри я чувствовала, что борюсь за слабое представление, во всяком случае, обыкновенное, что никто мне не поможет, и что вообще я устраиваю какие-то театральные выкрутасы, из которых ничего не выйдет. Я уже тебе говорила, что иногда не улавливаю предупредительных сигналов, увязаю в чём-то или что-то придумываю. Ну, не знаю…

ОНА: Но, в конце концов, поехала.

Я: Ну да, поехала. Присоединилась к экскурсии женщин из Ольштына и жила там с ними в отеле. Хочешь, посмотри эти записи.

ОНА: Если ты их нигде не печатала.

Я: Ночь. «Бухарест II», когда-то «Балчуг» – наш отель. Кружусь по холлу в поисках бара, хотелось бы новых впечатлений, но надежда слабая. Меня чертовски энергично хватает девушка с сияющим лицом – Ава. Я ее помню, она из киношколы в Лодзи. Проводит здесь какую-то экскурсию для журналистов или работников телевидения, приехали на языковый курс. Ава. Лицо невыразительное, очень короткие рыжие волосы, белый воротничок, вегетарианка. Выглядит так, будто принадлежит к какому-нибудь тайному ордену. К тому же предприимчивая, как скаут. Силой открывает уже запертую дверь ресторана-столовой и присоединяет меня к своей «группе». По-другому нас бы не обслужили, такой здесь порядок. Появляются официантки, толстые, как тюлени, ворча по-бабьи, что, мол, поздно, подают нам комплексный обед : хороший салат и неважную, не очень свежую курицу. Пиво, вода, чай. Холодно. Стены окрашены масляной краской. У коллег Авы настроение, как у отдыхающих в ноябре.

Ночь, позже, первый час

Прогуливаемся ещё с Авой вокруг да около. Река, мост. Дальше огромная как степь площадь. Зубчатые стены, воинские ели, заслоняющие казармы Кремля, всё это мощно освещено, как из пушки. С правой стороны гигантские яркие купола собора Василия Блаженного. Кто-то говорит: «Настоящий Диснейленд».Неподвижность холодного ветра, интенсивность прожекторов превращает все это в нахальную декорацию. Под зубчатой стеной мавзолей с надписью «Ленин». Где-то в глубине могила Гагарина. Говорят, что на Пасху кто-то принёс на эту могилу крашеные яйца. Сто раз приходит мне здесь мысль о том, что русская традиция, царские праздники живут здесь рядом наравне со спутниками. Умершие родственники и прадеды, духи недобитых царей садятся с ними за стол.

2 октября, восемь часов утра

Старый, видавший виды отель.

Девять часов

Звоню Зине. Одни вопросительные знаки:

– Это ты?? Сегодня?? Привезла пьесу?? Какую пьесу?? Это Табаков должен прочесть?? За пять дней?? А Ляля?? Тоже?? Что, уже переведено?? Одна проза?? А песни – нет?? А прозу кто переводил – Клавдия?? Что, песни она не умеет?? А прозу, это она умеет??

Ух, рассердила меня. Мне нужна помощь Зины, а не интриги. Хотелось бы, чтобы она хотя бы начерно перевела в театре эти недостающие песни, чтобы можно было хотя бы сориентироваться, в чём смысл... Но с ней трудно разговаривать конкретно, сначала должна пролиться сплетня, как сага. Время с ней, как густой клей.

Полдень. Метро

Сначала полностью растерялась, потом – уже лучше. Еду через площадь Свердлова к площади Маяковского. Около меня молодой человек с сеткой полной рома «Porto Rico».Женщины в беретах, в платках. Лица крестьянские, серьёзные. Если бы я снимала фильм о русских, то стала бы с камерой внизу эскалатора в метро, очень низко, и смотрела бы вверх, как они едут на меня: достойные, величественные, деревенские – глазом не моргнут – немного похожие на памятники победителям, которые они сами себе ставят.

Позднее. «Современник»

В театре, cнаружи и в фойе, четыре или пять афиш. Среди них ещё наш „Вкус черешни” Вхожу к директору, Табакову. Олег ждёт меня. Он спокойный, вид мальчишеский, вроде «западный», хотя лицо пухленькое, как бы выражающее легкую насмешку по поводу моего волнения. Подаёт мне розовую гвоздику, говорит сквозь смех, словно с ребёнком, позволяет мне выговориться: «Ну, что? Ну, что?»

Балагурю, объясняю, рассказываю о своей «пьесе», что это картинки «человеческой жизни», что это коллаж, жизнь как ритуал, повседневность, песня, жизнь в песне, утро, прощание, побелка избы, чёрный кот, и что я – у них, действительно у них, для них, ну и что... У меня с собой... Экземпляр...

Ну, показываю убогий «подстрочник» Клавдии. Объясняю, что пока песен нет, что начерно переведёт Зина, а потом, если говорить о поэтическом переводе, то...

– Окуджава? – Олег с улыбкой прерывает мою речь.

Ух, смутил он меня. Очень смутил тем, что первым сказал «Окуджава». Полсекунды бы раньше, и все бы ничего. Засмущало меня то, что сама поддалась ауре какой-то «невероятности», возникшей вокруг имени Булата («Твою Бастилию слов разрушают по плану перестройки человечества»).

лег берет экземпляр.

Я уже не говорю, слушаю о Булате. Да, он ещё пробирается сквозь снежные сугробы, но они, т.е. «Современник», с ним. Приглашают, хотят с ним работать, не сняли со сцены нашу «Черешню», только играют редко. А было – совсем редко…

– А сейчас?

– Сейчас – все будет хорошо. 

Олег улыбается. Утешает, что до исключения Булата из партии, наверное, вообще не дойдёт. Решение не утверждено, всё забудется... Снова – улыбки, красивые слова, Европа.

– Приходи на свои «Черешни». Ты даже не спросила. А ведь скоро уже трехсотое представление.

Позднее – на скамейке. улица Горького

Cижу на скамейке напротив закрытого магазина с шапками, – обеденный перерыв. Собирается группа ожидающих. Мужчины и женщины с сетками. Радуюсь, что элегантная учительница-эмигрантка, ещё в гимназии им. Кюри-Склодовской, научила меня русскому языку, пригодилось. Ах, этот разговор с Лялей, Боже, как я трепала языком. Что театр мистерий, что это полу-танец, полу-жизнь, ритуалы, песни, а в песне весь мир, – и нужна была вся эта трепотня, потому что это важно, чертовски важно для этого представления, и к тому же совершенно для них ново... Ведь это – для них и о них […]

Вечер

Пью густую сметану в буфете отеля. Официантки, три грязные простуженные толстухи, сидят, сплетничают у соседнего столика. Три деревенских бабы.

Звоню Булату, ошибка. Какой-то злой мужской голос говорит:

– Здесь никаких Булатов нет и не будет. Вычеркните этот номер из записной книжки.

… И первая сплетня о нём,что «он озлобился».

Поздний вечер, театр

Премьера в «Современнике»: «С любимыми не расставайтесь» Володина. Пишу во время представления, не могу сосредоточиться на пьесе, хоть на сцене и стараются.

Появляется Эрман, директор-администратор театра, опять приветствия, радость, и теперь вместе с Андреем ведут меня, как на свадьбу, куда-то коридорами, не знаю куда, в какой-то праздничный кабинет, где, ага, уже вижу, стоит Галя Волчек в черном вечернем платье, ну и, наконец, мои Булаты.

Не могу унять какую-то дрожь, не знаю, откуда это, рот как после посещения дантиста. Ну, приветствуем друг друга.

Смотрю. Оля как будто пополнела. Во всяком случае, лицо круглое как яблочко. Серьёзная, куда серьёзнее, чем на Краковском предместье или во время сумасшедшего банкета после «Черешен», когда она испекла мне пирог с надписью « Агнешка».

Булат выглядит и ведёт себя нормально. Никаких ахов и охов, усом не повёл, только бурчит под носом, что надел ту самую замшевую куртку, в которой был тогда на «Черешнях».

Однако сразу же начинает спрашивать о делах: знаю ли я, что его пьесы не показывают по телевидению? Что в издательствах не публикуют? И что – то, и что – это... Ну и что новую постановку нашей пьесы в «Атенеуме»[3] застопорили «благодаря ему»?

Спрашивает тихо, спокойно, в этом весь он: не то улыбка, не то шепот под носом. Смеюсь. Говорю, чтобы на телевидение не обижался, в телевидении у нас никого не выставляют. А в театре... Тут я начинаю вилять. Идём в зрительный зал.

– Знаешь, – говорит, – я здесь тоже не был все эти три года.

– Ну да? С той поры?

– Честное слово.... Смотрим пьесу Володина. Им не нравится.

Ночь. У моих

Едем компанией к Булатам. Одни – автомобилем (те, которые привезли что-то из еды), мы на метро. Булат с моей польской розой в своём ночном метро выглядит как персонаж из собственных песен.

Приехали. Уже район Булатов, тяжёлые, громоздкие здания. Идём через сквер или лесок. Здесь зима, маленький Буля катается на коньках.

У них сперва болтовня о представлении Володина. Серьёзно это воспринимают, может быть, даже чересчур серьёзно. Потом расстановка стола, ритуальное кроение хлеба большим ножом, с дoстоинством, как в нашем будущем представлении.

Те, на машине, привезли откуда-то куски курицы, ветчины, хлеб, водку, смеются: «Вот, пожалуйста, всё у нас есть». А Оля: «Есть, есть. Два часа стояла сегодня за картошкой». «А я, – говорит толстый, – посадил картошку на даче». «Ну, ты теперь капиталист». «Да, а вот во МХАТе хотели актёру (Ефремову) вынести картошку на сцену вместо цветов. Не решились».

Садимся за стол, Оля нервничает: разбитое стекло просыпалось на тарелку с языком. Булат: «Ну и что? Одним языком меньше...».

Здесь три мужчины и их женщины. Все какие-то староватые, но зато любители анекдотов. Только мы сели, начинаются «рассказы», и все повествования основательные, насыщенные, длинные, с заботой о деталях, с арсеналом мин. Слушают друг друга внимательно, серьёзно, как музыканты. Потом хвалят, чмокают: «Прелесть, ух, какой рассказ».

...Итак, Булат: «Было это в школе. Однажды учительница спрашивает детей: – Вы знаете, дорогие, что такое катастрофа? Знаю, – отвечает Володя. Катастрофа, это когда плывёт речка, над речкой мостик, по мостику идёт козлик, бух – упал в речку...Это катастрофа.

– Нет, Володя. Это просто беда. Катастрофа это что-то другое: летит самолёт, в самолёте двадцать один член правительства, самолёт падает, все погибают – вот это катастрофа.

Наутро учительница спрашивает:

– Скажи, Вовочка, ты запомнил, что такое катастрофа?

– Ну, да. Когда летит двадцать один член, падают, погибают – это беда. Но это ещё не катастрофа. Катастрофа – это когда... течёт речка, падает мостик, козлик падает в воду...

(Когда Булат говорит о детях, он становится похожим на барсука, и голос у него становится строгий, как у волшебника, сказочный).

4 октября 1972 года

Нервничаю: дала Булату экземпляр для прочтения. Не звонит. Злой? Сердитый? Не хочется ему? Еще не читал? Немного подожду. У Табакова и Ляли тоже целые сутки на прочтение. Что потом?

Ночь, звонит Зина. Говорит, только что прочитала моё произведение. Нет, это, кажется, не подойдёт «Современнику». Нечего играть, тут можно только танцевать и петь.

Говорю: «Не бери в голову. Они справятся. (Ох, если бы я могла просто ей заплатить! Эти все «гостинцы», гуцульская болтовня, все еще неясно...)

А Зина: «Ну что я могу на самом деле для тебя сделать?»

Объясняю: «Экземпляр, который оставила в театре, неполный, – одна проза. Прошу, сделай так, как говорила Ляля: наиграй на магнитофон «черновик» переводов песен и включи им плёнку. Ляля ждёт тебя.

Зина: – Аааа... (дошло). Это я… я сейчас позвоню Ляле. Но когда я это сделаю?

– Не знаю. Если у тебя нет времени, то не делай этого.

– Ага, уже знаю. Утром это сделаю. Только откуда я возьму плёнку? Должна где-то найтись?

– Звони Ляле. Они тебе дадут.

– Ага...

– Спокойной ночи.

Ночь. Я взбешена. Пробую заснуть. Сиротское белье, тюремное белье…


5 октября, туманно

[…] После завтрака в отеле я в своих ношеных лакированных туфлях через Троицкие ворота, как Ленин, вошла в Кремль. Напротив Дворца cъездов, (того, где мы наслаждались «Бахчисарайским фонтаном»), стоит небольшое правительственное здание. Подхожу к охраннику, спрашиваю наугад о Министерстве культуры. Он гонит меня обратно в сторону проспекта Маркса.

Снова через площадь, в бурю иду в город. […] Заглядываю в Совет Министров .У самых дверей два военных охранника. Спрашиваю о Министерстве культуры. Молодой человек отвечает: «Идите по улице Горького до магазина «Детский мир». Знаете, где это? Ну...Там - подземным переходом на другую сторону, пройдете немного прямо и выйдете в районе Центрального Комитета. Понятно?»

– Понятно. Иду.

...Улицы становятся все шире, здания солиднее. Наконец огромный сквер. Посредине сквера строение, напоминающее декоративный вокзал где-нибудь в Герцогстве Польском... Какая-то гигантская Сувальщина. Далее здания более современные, чаще украшенные мрамором. Начинается зона чёрных, вымытых автомобилей. Потом зона серебряных и золотых зубов. Слышны приветствия. Товарищи подвозят товарищей на работу. Сверкают блестящие зубы. Вхожу в какой-то комитет, кажется, аналог нашего воеводского комитета. Снаружи мрамор, в середине две будки из плит, дерюжные, посконные, напоминают Ниду. Солдаты говорят мне, как пройти в министерство, блуждаю, долго блуждаю. Наконец нашла.

Обижена на всех, кто, говоря о России, не рассказал мне о российской бюрократии. Это страшно важно...
Сразу перед глазами встает декорация к гоголевской «Шинели» у Томашевского: всё здесь в пыли, всё тонет в серой пыли. И предметы и люди покрыты пылью, словно защитной краской. И – еще раз Гоголь. Иерархия, «чинопочитание». Это начинается уже от самых дверей («Человек, который чихнул...»)

Итак, вначале вахтер – добродушный, деревенский, в немного помятой и слегка пыльной одежде, велит мне идти в глубину коридора, влево. Вижу там издалека двух разговаривающих мужчин. Объясняюсь ещё с вахтером, он меня прерывает и говорит: «Идите смело! Товарищи там вас все равно остановят»

«...Товарищи вас свяжут... хе-хе»).

Подхожу к товарищам. Говорю: «Хотела бы попросить личной аудиенции у министра Фурцевой». Приказали сесть в коридоре. Сижу. Стены серые, выкрашенные масляной краской. На полу – вишнёвая дорожка, вся в пыли, как в земле.

Из седьмого кабинета выходит худая, молодая женщина в очках […] Сразу же спрашивает: «Кто, что, как фамилия, по какому вопросу?» Моё иностранное происхождение не умаляет шока.

Женщина в очках даже подскакивает, услышав, что хочу попасть к Фурцевой: «Ну что вы, с какой же это стати, это очень сложно, ну как же так, просто прийти и войти, для этого существует служебный путь, у товарища министра много дел...»

Решила больше ничего ей не объяснять, сказала, что хотела бы встретиться с кем-нибудь из начальства. Подумав, отвечает, что, собственно, польскими делами занимается товарищ Свободин; пропускаю это мимо ушей, жду, надеюсь переждать её... Наконец, говорит, что у Фурцевой есть референты, поднимается наверх, просит обождать, обещая пригласить товарища Геренко.

Жду в коридоре. Минут через пятнадцать сверху спускается бледная как бумага, без макияжа девушка с папкой в руках. Одета в чёрный приталенный костюм, посыпанный пылью. Входим в большой пустынный зал, немного менее запылённый, и садимся в уголочке конференц-стола. Стол огромный, за ним могло бы поместиться человек сто.

У девушки в руках бумага, на которой она записывает мои данные: фамилия, имя, из Варшавы, поэтесса, несколько лет тому назад написала «Яблони», на которых была товарищ министр...

Я писала об этом, даже хвалила – это первая причина, из-за которой я здесь, хотела бы показать ей свои – новые...

...Прошли годы, я написала «Черешни», которые все ещё ставят в «Современнике», и это вторая моя причина оказаться здесь...

Ну и, наконец, спустя несколько лет написала «Кору», которая основывается на польских и русских традициях, на ваших и наших обрядах, и так далее, и это третий повод моего визита...

Хотела бы подарить экземпляр, попросить совета, может быть, имеет смысл ставить именно в «Современнике»... И так далее, и так далее... Никаких просьб о помощи – это жест доверчивого художника […]
Вообще-то мне не до смеха. Серьёзно взвешиваю каждое слово и стараюсь найти золотую середину между личным тоном и официальным стилем: не говорить слишком индивидуально, чтобы не показаться ненормальной, но и не говорить казённым языком, чтобы не стать похожей на других. Говорю смелей, чем в магазинах, чтобы не выглядеть испуганной. Сама сторонюсь таких собеседников, почему бы кому-то другому не быть на меня похожим. Больше господства, посильнее махать саблей и шляпой, и только не снизу! Могу ничего не добиться, но не хочу также опуститься ниже уровня вахтера, он всегда местный, а я - из Губернии.

На очереди вопросы. Надолго ли приехала, где расположилась, сотрудничаю ли постоянно с каким-нибудь театром. Наконец, обещания: конечно, пошлём в наш театральный отдел. Конечно, содержание разговора передадим…

А что касается пьес, то они и так приходят в министерство... Пьесы нам очень нужны.

Договариваюсь с девушкой на завтра, обещаю принести экземпляр. Получаю, таким образом, ночь на размышления.

Поздно. Ночь с клоуном

Поздним вечером снова у Булата. А тут – гости! Высокий, пожилой, крепкий мужчина, похожий на врача. С ним нормальная женщина, прилично одетая. Вот так это начинается: от простого до необычайного, от симпатии до неприязни.

Пролог: гости вынимают очки, просматривают новейшие французские издания Булата, радуются. Думаю: врач. Нет: писатель. Сейчас говорят о семье, семьях, давно не встречались. Думаю: родственники.
И наконец: ну и ну! Мужчина – клоун! Жена – его помощница-клоунесса. Со знаменитым русским цирком, в ореоле своей сказочной профессии объездили весь мир (ах, правда, Булаты сегодня были в цирке, малыш вернулся вне себя от восторга, ах, правда...). Значит опять раскладывание стола, кроение хлеба, опять повести, «рассказы»...

– Ездили, – говорит клоун, – были с цирком в Америке, в Канаде, где-то ещё. Вернулись. Привезли четыреста тысяч долларов, работали доупаду. Потом, позже, поедут в Новый Камск.

…Булат... вспоминает Калугу... Какой-то концерт, какое-то торжественное собрание, в те времена, когда был учителем.

Клоун: «А это знаете? – Вы играете на пианино? – Никогда не пробовал. Карты скользят».

А клоунесса: «А сейчас предлагаю выпить за нашу гостью!»

Клоун пьёт. Не знаю, зачем. Может быть, в шутку. Делается все больше похожим на Никсона. Смотрю на Булата, не могу его поймать, ухватить. Он забавляется с клоуном (или забавляется клоуном? Забавляется, но не любит его)...
Спрашиваю, где-то в промежутках между чужими разговорами, между чужими забавами о моём, о «нашей» пьесе, о «Коре». Булат отвечает как-то несерьёзно, невнимательно, что в общем, прочитал...Что могут быть на свете и такие пьесы, но он предпочитает обыкновенный, нормальный театр, с мебелью… «Знаешь, я – человек старомодный...» И снова уклоняется, исчезает от меня.

А клоун берётся за гитару. Боже, что это будет, это будет страшно! Клоунесса скривилась в отчаянии. Поздно. Клоун поёт. Поёт ужасно. Каким-то хрипловатым, беззвучным, буйволовым голосом поёт слезливую глупую песенку о цирке. А потом – песню Булата...

«Не насмешка ли это?» – думаю. Это ли не пародия, это ли не карикатура на те наши вечера три года назад? Это ли не пародия на саму меня сидит здесь бездарно, без смысла в кресле для гостей? [...]

Клоун отвратительно кричит, жена всё время его прерывает, Оля страдает. Булат развлекается. Мой Боже, мой Боже, и это всё в той квартире, где мы все сидели вокруг пианино с трепетом сердца, с волнующей радостью, с человеческим теплом, ах, разгорячённые от счастья, и Булат пел нам свои песни голосом, который проходит у человека через сердце, как через громкоговоритель, как будто это само наше сердце пело...

А сейчас здесь, в том же самом доме, тот же самый адрес... Но ведь он не изменился! Иные люди сами перерождаются в клоунов. Он посадил своего возле себя. Сидит возле него, рядом с ним, как дьявол-хранитель. Не впускает его в себя.

Но мне всё равно страшно.

Смешно и страшно. Не могу. Идём с Олей на кухню... Она начинает рассказывать. Выстраданные женские рассуждения.

– За это время стала пятидесятилетней женщиной, денег у нас на шесть месяцев. Что будет дальше? Не знаю. Сейчас хочу сохранить лишь то, что у нас есть. Хватаюсь за соломинку, знаешь, как это говорится: «хвататься за соломинку». По-разному у нас было с этой любовью. Сейчас, к счастью, оказалось, что-то есть, что-то всё-таки осталось. Этого и держусь. Радует меня, что матери живы. Что Буля здоров. Только это. Только. Сохранить хотя бы то, что есть. Город ужасный, страшный, уехала бы в любой момент, – а он ничего не говорит. Люди страшные. Разбежались по норкам. Когда-то были какие-то люди, чего-то хотели. Сейчас – это вонючая каша. И ещё я тебе скажу....

– Да, расскажи всё по порядку…

Разговариваем. Мужчины развлекаются в комнате. Встают, переходят в ту маленькую, с пианино. На стене огромная, как военная, карта – генеалогическое дерево царской семьи – это творение Булата.

И вдруг прозрение: он же работает. Пишет новую книжку, весь в ней... «Путешествие дилетантов»... Девятнадцатый век, побег любовников, погоня, царские агенты. О, об этом он говорит, говорит с вдохновением, так, как когда-то пел. А о чём-либо другом? О чём-либо другом он не хочет, не хочет, не хочет, отгоняет эту тему, как муху. Вот развлекаться, болтать – это да, но говорить глубоко, по сути – нет. Поэтому каждый разговор с ним, как через радиотелефон: сначала ты, потом я, сначала ты... В середине – пустота.

Спрашиваю Олю: «Давно он так работает?».

– Недавно. Перед этим мыл полы, рисовал те свои картинки, все ждал. Только сейчас...

Да, вижу. Смотрит через это своё жёлто-серое окно, на котором я бы, самое большее, повесилась, смотрит в девятнадцатый век, шею вытягивает и пишет…

Я в полубессознательном состоянии от усталости. Смотрю на Булата: будет ли ещё сегодня раз-го-ва-ри-вать со мной? Э, нет, нет, где там. Вижу, как безразличен ему становится весь этот пейзаж с осенью, с партией, с моей – нашей пьесой, с картофелем, с анекдотами...Как вырастает для него разложенная на столе книга…

Едем. Ночная пустая Москва. Городище. Гигант. Мои дневные пути – все каменистые. Вспоминаю «Песенку о дальней дороге» Булата. Клоун кашляет. Кашляет, отхаркивает, плюёт. Простыл? Напился? «Волга» спереди простёганная, как простёганный бар. Бар-одеяло. Перед Мавзолеем – пусто. Клоун храпит.

5 октября. Утро

Проснулась в бешенстве, с уверенностью, что меня водят за нос. Избегают конкретных разговоров. Все – прячась, бочком, в сумерках, даже сам Булат, не знаю когда, но соскальзывает с темы, и всё расплывается в струях вина, в анекдотах, шутках, в беседах до утра, но...

Высказала всё это Зине по телефону, а она, тоже неохотно возвращаясь к моей пьесе:

– Что же ты хочешь, они попросту в это не верят. Что ж им разговаривать на эту тему!

– Но ведь хотели.

– Ну, хотели. До того, как прочитали текст. Но сейчас?...

– А Булат? Тоже не говорит впрямую. В конце концов, не сидели мы локоть к локтю в кабинете, только вот так: здесь словечко, там словечко...

– Так чего же ты хочешь? Если у него нет никакой надежды, то чего и ждать?...

– Ну, раз так, то что? – уже горячусь я – то что? Вообще не работать?

– Ну... Знаешь ли...

Без всякой пользы для себя тяну это по кругу, по кругу, люди ловят рыбу за окном, есть немного солнца, мне пора ехать.

Позже

Скоро одиннадцать. Начинается второе паломничество к Фурцевой, теперь уже я не блуждаю. Иду и соображаю: есть один шанс на сто. Если моя писанина и мои подходы ей понравятся, она, конечно, сама может протолкнуть всё это дело и, при оказии, убрать заодно ту дьявольскую вошь, которая сидит на Булате.
Если же ей всё это не понравится, то, понятно – крах. Но, с другой стороны, и так, наверное, крах? Есть ли какой-то риск, что-нибудь третье, такое, что «хуже, чем крах»? Пожалуй, да. Госпожа министр может взбеситься. В конце концов, я машу Матерью Божьей и Булатом у нее под носом. Но ничего не поделаешь, иду «на красный свет».

Потом

Мольеру отказали через слугу, почему же с автором текстов песенок должно быть по-другому? Сплавили меня.

Не попала я в сверкающие бельэтажи, не попала даже на партер. Приняла меня та же самая старший референт Геренко, собственно говоря, очень симпатично: да, все будет прочитано, направлено в театры, обсуждено, могу на это рассчитывать, ну, а если не «Современник», то перешлют в какой-нибудь другой театр, конечно, нужен полный экземпляр, время... И так далее.

Иду. От Кафки я уже знаю: «В жизни встречаешь три рода улаживания человеческих дел – согласие, отказ и проволочка». Что касается меня, то я встретила лишь последнее – проволочку...

Сегодня мне предстоит еще одно улаживание – с Олегом.

Потом. У Олега

Олег: «Слушай, я тебя люблю, уважаю, ты знаешь... Поэтому буду говорить искренне. Прочитал твой режиссёрский экземпляр... Потому что ты режиссёр, а не автор этого спектакля. Ну, так что же? Видишь ли, я в этом не разбираюсь. Я разбираюсь в таких пьесах, как «Вкус черешни» – ты сходи. Там, может быть, банальная драматургия, может быть, примитивная, но она есть. Несколько актёров принимало в пьесе участие. Я и сам в ней играю. И люблю в ней играть. Обожаю. Знаешь, почему? Потому что знаю, кого играю, кто я такой. Мой театр нуждается в этом: героях из крови и плоти. В действии. В мужских и женских делах. Ведь мужчина и женщина в «Черешнях» – это целый мир, ты ведь об этом знаешь. К этому и иди. (Ох, не предполагала я, что получу в нос собственным кулаком!). Иди... А тут, это твоё новое произведение, это, видишь ли, поток воображения, мир, как танец, поток ассоциаций, я этого не знаю, я этого не умею. Не сердишься?

– Что же мне можно посоветовать?

– Иди с этим к Товстоногову, в Ленинград. Не посылаю тебя на Таганку, – сама видишь, что они проделывали со студентами. Привет, пока!

6 октября

Ещё несколько рекомендаций, просьб, ещё несколько звонков, но это уже сборы. Уже до самого отъезда не скажу, не придумаю ничего серьёзного.

Ещё будут говорить со мной:

– Монолог Оли... Диалог земляков... Монолог Зины...

Потом отлет. Аэропорт. За окном берёзовый лесок.

 

Перевод с польского : Клаудиа Малковска

 

Поездка в Москву

agnieszkaПубликуемый фрагмент воспоминаний Агнешки Осецкой взят из ее книи "Разговоры в твнце" (1992). 
Автобиографическая книга Осецкой написана в форме беседы автора с воображаемой собеседницей.
Первая часть фрагмента описывает  неудавшуюся попытку поэтессы поставить в московском "Современнике" свою новую пьесу "На коре березы" в 1972 году. В ней говорится о встрече Агнешки с Олегом Табаковым и Булатом Окуджавой с его семьей.

Октябрь 1972 года был тяжелым временем для Окужаавы Поэт был в опале, и его семья едва сводила концы с концами  Однако он продолжал упорную работу над своим романом "Путешествие дилетантов". Ни он, ни Табаков ничем не могли помочь Агнешке с продвижением ее новой пьесы.

Пьеса Осецкой "На коре березы" так и не была поставлена ни в одном из театров, и ее единственный экземпляр, должно быть, до сих пор хранится где-нибудь в архивах Министерства культуры.

Было бы интересно отыскать эту пьесу и стряхнуть с нее пыль...




Выпуск 44

Русско-польские отношения

  • Поцелуй на морозе
  • В Москве
  • В Ленинграде
  • В Москве (часть 2)
  • По следам Харузина
  • Испанцы и русские
  • Швейцарские каникулы
  • Колхоз под Бухарой
  • "Паломничество" и др. песни
  • Жизнь в Петрограде в 1919-1921 гг.
  • Перед кронштадтским восстанием
  • Штурм Кронштадта
  • Писатель Мариуш Вильк, его русская жена и дом над озером Онего
  • Бунин и Польша
  • Шоана
  • Апсуара
  • (Не)природные богатства России
  • Павловские прогулки
  • В Иркутске
  • Эльбрус
  • В Старобельске
  • Пропавшая комната (Штурм, которого не было)
  • Мираж
  • На Колыме
  • Серпантинка
  • Золото Колымы
  • Путешествие Тадеуша Ружевича в Москву и Петербург
  • На Лубянке
  • В совхозе "Победа"
  • «Тысячелетнее соседство более сближает, чем разделяет…»
  • Алена Долецкая о своих предках
  • Поляки и Новороссия
  • Польский вопрос и русский ответ
  • Ненависть к России выходит Польше боком
  • Очередной проигранный раунд польско-российской экономической войны
  • Поездка в Москву
  • Русофобия как раковая опухоль польского правительства